Мотои Кавао и Вадиму Месяцу
НОЧНОЙ ТАЙФУН. ЧТЕНИЕ
9 октября 2004 Завтра ночью едем в Киото.
Сквозь тайфун? Третий день льет-заливает,
отсиживаемся в доме Мотои под горою.
Ветра, однако, не чувствуется.
Смотрим по ящику: в Токио затопило
столь милые сердцу станции метро „Синдзюку“ и „Канда“.
Дядьки, используя чемоданы вместо надувных матрасов,
пускаются вплавь (лестницы – в глубине, под ногами).
А запоздалые парочки
визжа, крутят зонтиками, как цветами
(это тайфун с ними заигрывает), а еще –
Птица-молния многократно
зафиксирована в небе над Токийским заливом
и небоскребами Отэмачи.
И к полуночи как раз отыгрался ливень.
Оркестры сверчков-судзумуши
и кузнечиков-киригирису – смыты потоками,
и только один судзумуши бодро сипит сквозь влажную
завесу ночи.
Выглядываю: как там, вдали, у соседей – не посбивало гранаты?
В темноте мокнет пальма.
Благоухает „кинмокусэй“ – „золотое дерево“: он расцвел второй раз в году…
Темно- лиловая, плотная мгла…И теплая в сердце струя –
„Завтра мы с другом едем в Киото,
там нас ждет праздник хризантем в Эйкан-до
(„Храм созерцания прекрасного“, какой-то маньяк,
видимо, под влияньем Мисимы…“ – )
А в другом храме – бьет с 862 года источник
Женщины молят о рождении детей у этого родника.
И ждет нас еще „Мибу-сан-но-кайдэндэн“ – фарсы кёгэн, зародившиеся при буддистском храме
Мибудэра; их придумал на основе народных игрищ удивительный проповедник Энкаку – который сам
сочинял, сам играл и проповедовал нищим, сам создал из них,
первую труппу при храме.
И ждут нас танцы в синтоистском храме Инари – „там к Лисе относятся настороженно!“
Я вспомнил, как расписывали Инари разные там японисты как „центр культа Лис“ – и улыбнулся.
Сыну звоню: он выдумал новую шутку: „Этот пояс я носил в молодости…“ Ему два с половиной
годика… Прилечу домой – ему, поди, игрушки уже не нужны будут, как мне (до сих пор играю!).
А самое таинственное – ждут нас Рёандзи и самый старый из уцелевших в Опоньском Царстве
Благовещенский собор в Киото…
„И есть в Эйкан-до (863 год), – я читаю, почти засыпая, –
„Явление Будды из-за гор“
и „Паранирвана Будды“, – по-старояпонски „Нехан“, -где плачут
над принцем Готамой даже демоны и обезьяны –
Есть Ясака-дзиндзя – более древний
храм синтоистский, чем сам град Киот или созвучная русскому уху древнейшая Нара –
там чтут бога-героя Сусаноо-но микото – буяна, изгоя и вечного витязя –
и прекрасную деву Кусинада-химэ, добытую им
после долгих скитаний
и даровавшую ему, как мне мнится,
новую юность и мудрость
(Эос ошиблась, забыв попросить для богов Олимпийцев
не токмо вечность, но и присномладость своему любимцу Тифону!).
Есть там Хэйандзингу – основал его император Камму-тэнно
в веке девятом – там по вторым воскресеньям каждой луны – чайные церемонии
(для успокоенья нервишек, как выразился мудрый мой Юсукэ-сан).
А в садах обитают белые цапли, зимородки, полярные совы, орланы – птичий Ноев ковчег, не иначе…
Есть там…“
Всё скачет и дмится – как будто запели горлом под древние гонги
монахи горы Энрякудзи,
сожженные в 16 веке японским „Петром Первым“ –
тайно принявшем римскую веру Ода Нобунагой,
а от расписанного по его повелению замка Адзути –
с его „блистательным, мощным и великолепным, исполненным силы“ декором,
не отягченным раздумьями над „ускользающим сном бытия“ -не осталось и пепла.
„Огненной смертию“ погиб и сам Нобунага…
Читаю: „… И есть там Благовещенский собор православный – неподалеку
от замка Адзути и Старого Императорского дворца. Самый старый
в Японии – поелику собор Воскресенья в Канда (он же Nikolai-do)
сгорел во время Великого Токийского землетрясенья 1926 года
(„…запах трупов напоминал запах гниющих апельсинов“, – записал
безумно-бесстрастный Акутагава), а отстроили Nikolai-do
по-новому проекту, с „синайскими“ украшеньями; уцелел только колокол,
отлитый по благослову Николая Японского равноапостольног
по форме древлебуддийских колоколов.
Храм в граде Киоте старее даже изящной по-питерски
церковки в Хакодатэ – он 1903 года, и есть у него „двойник“ – храм в Тоёхаси.
– В утреннем холоде мне снится Н. В виде сфинкса. Он когтит мне грудь.
Но я его отвергаю. А ведь три дивных вечера
мы провели с ним на Васильевском острове – давно это было! –
наизусть читая Вагинова и Хармса.
Снова взялся за „Пропевень“: „Богоборно двоенежнъ умученъ
Богоравьем девъ умученъ в нежави любавной…“ И сам сквозь сон добавляю:
„Ночью один сквозь клёв и любечь дождя бодро один
поёт кузнечик – король, разрывающий своё сердце“.
А Мотои между тем сидит на семинаре: „Русская литература и православье“…
Кого они там читают? Карсавина? Соловьёва?
„Детлым чаром девьим током жил цветочных жив вселенно побираюсь…“
Даль загадал
апокалиптическую загадку:
„Крылья орловы,
хобота слоновы,
груди кониные,
ноги львиные,
голос медный,
нос железный;
мы их бить –
а они нашу кровь пить“.
Я думал, что в Японии
увижу разгадку воочию,
но в октябре
всё тихо и мирно,
ни москитов, ни комаров,
и лишь один раз многоножка
выскочила ночью из-под татами,
заставив моего друга
совершить прыжок, достойный Бэнкэя –
в то время, как мы
обсуждали Наото и его определенье:
„Вагинов нагружает вневременной Петербург трупами“.
Проглядел он в „Козлиной песни“ – сарказм, музЫку и боль:
они суть выражения жизни,
и не „отсутствие жизни и смерти“.
„Вагинов – коллекционер“?!
Скорее уж – собиратель.
„Коллекция как форма времени,“ – звучит запальчиво и несерьезно;
время нельзя „собрать“,
вневременное нельзя „загрузить“
(тут и „Сверкнула молния.
На лист пиона упал
ястребиный помет“.
А нам пора отправляться!)
ПУТЬ В КИОТО
В автобусе друг меня просит
плотно закрыть занавески и отключиться –
„чтоб не мешать спящим“,
и я понимаю, что паланкин на колесах
действительно есть подобие храма для сна
и в нем витает дух эпохи Момояма.
И тут меня осенило: не успел я ответить,
как друг мой усталый заснул,
и я, никому не мешая,
поглядываю в щелку меж занавесей –
наш путь идет по краю
светящегося обрыва,
„момиджи“ – нежные клены –
едва касаются сквозь стекло моего лица,
как бы желая скрыть от моих слегка воспаленных очей
огневидный океан – Токио.
А дальше я засыпаю.
Неодолимо.
БЕЛЫЕ РОСЫ
Меня пробуждает – конечно,
рождающееся меж гор солнце,
и первым делом – Христос
из белого камня,
отблеск меньшой гигантов
из Лиссабона и Рио –
раскинул руки, расширил Сердце
у католицкого храма
при въезде в град Киото
И я вспомнил, что днесь – воскресенье.
Нашли – и Сад,
и пещеру – и видели Свет Воскресшего
(я говорю без шуток)
в Благовещенском Соборе,
легком, небесного цвета –
пели всё по-японски,
и вдруг: трогательное „Премудрость, прости“
и „Святая- святым“.
А подпевали – пальма,
золоторогое древо „эноки“
и безымянное древо
с шершавой серой кожей
и оранжевыми капельками „крови“
в разломах коры.
И лишь вечером,
созерцая „ута-авасэ“ –
поэтическое состязанье,
посвященное „умилостивленью духа
императора Го-Сиракава“
(о нем еще речь впереди),
я вспомнил: на Руси в этот день
„Иван-Бражник“ осенний –
а в Ямато „Белые росы“, „сирацу“…
И в распевной опоньской речи
„сирацу“ звучало мне сиро
как „сыро-серебро“, убеляя
и слух и время:
„Белая роса –
капля слезинки-благодарности
из очей Будды“, – напевала древним распевом
Сацуко Итихара…
ЮГЭН
Да и Россия по-опоньски будет
„Ро-си-а“ – сиречь „роса Западной Азии“,
но об этом не думал
император Го-Сиракава,
создавая „за златыми облаками“
песни „имаё“ –
смиренно учась у гетер
и странствующих музыкантов,
у жрецов и исполнителей
священных песнопений и танцев „кагура“.
Он стремился достичь
тайного состояния „югэн“ –
просветления в туманном, неясном,
неопределимом
(на мой вопрос Мотои ответил,
как всегда, загадкой:
„Югэн – это когда осенним
вечером, в полной тьме,
дует ветер и несет листья,
и тогда – чувствуется…“)
Однажды, во время „утаавасэ“ –
поэтического состязанья,
которое вернее было б назвать
со-бытием, со-звучием и со-чувствием
единодушных– ищущих „югэн“
несчастный Го-Сиракава наконец-то впал
в то самое состоянье – и вскоре был свергнут,
пострижен и отправлен на маленький островок Сираминэ,
где его преслучайно встретил
величайший из всех поэтов –
смиренный и нищий Сайгё.
Разозленный, полуслепой, одинокий
император-монах – и преподобный Сайгё-хоси
все время стоят перед моими глазами:
бывший властитель предал свою душу
аду и, переписав шиврат-навыврат
сутру Алмазного Лотоса, подписал ее своим именем
и ввергнул в море – а вскоре
цепью необъяснимых, загадочных
взаимных убийств началась в стране Ямато
всеразрушительная междоусобица,
длившаяся двести пятьдесят лет
(о ней – перестрадав „Короля Лира“ –
снял свой „Ран“ столь нелюбимый
японцами Акира-упрямый).
А Сайгё, услыхав об этом
от государя, превратившегося в дракона,
так ему говорит: „Что ж, раз ты попираешь
милосердие Будды – то я замолчу и ничего больше
ты от меня не услышишь“.
Он немножко раздосадован,
поелику император-монах был свергнут
самым подлейшим образом:
осмеян и предан внуком.
На этой исторье, поведанной
японским Гоголем – Акинари Уэда,
я увидел отствет Тарковского
и Византии, Палеологов и Ангелов,
но до сих пор стою ошеломленный
перед разгневанным Го-Сиракава,
и не знаю, как его величать:
то ли японским Иродом (что похоже на правду),
то ли страдальцем-эстетом, то ли
перевернутым двойником Иова…
СЕРЕБРЯНЫЙ ФЕНИКС
„Нежное, потаенно-неброское
распускание-дуновение
светящейся вести восторга“, –
таково приблизительно смыслополе
японского „кото-ба“ – РЕЧЬ.
ЯЗЫК – такого понятья
для японца вовсе и нету,
да и есть ли вообще мышленье понятьями –
подлинная истина и жизнь?“ –
так, вдохновясь разговором о небытии
между Японцем и Хайдеггером,
вслед за умершим Нишида
проходя по Аллее Философа
прямо к Гинкакудзи
(Гин – серебро, Кин – золото, просьба не путать!),
я запел про себя
о том, что созерцал, но не видел –
песня вливалась сквозь поры:
„Дочиста прополоть
воспоминания света –
вычистить до краев
чашу, где четверо пляшут,
не доверяя словам,
кость сломать пустоте
и отхлебнуть семь бед
из вечнозеленой чарки“.
Друг катил меня ввысь
(где вы, кони и девы
бездрожного Парменида?) –
а рядом вели слепого
смотреть на скалы и храмы,
на голокожие клены
и сутулые сосны –
и тут-то я понял,
что он видит не кожей,
не ладонями, не лицом, не очами сердца,
а всем существом: так лучилось
его лицо – единственное в толпе
средь канадок, немок, италок,
французов и предков Ямато –
жителей „страны КударА“.
Спасенья не было – мы
тихо текли в потоке
по узкой дорожке с опалубкой из бамбука
мимо залов с древними ширмами
(там ползали с благоговейным стоном и босиком),
мимо песчаной Фудзи
и белопесочного же Океана,
и наконец – пришли
через мосточек, под коим
плавали мудрые кои –
к зеленоватому камню: на нем
лет восемьсот назад
сидел много дней за струйкой воды
одинокий отшельник.
Затем лесным садом
храма Дзисёдзи
мы поднялись на гору,
покрытую редкими мхами –
там их рассаживал и лелеял,
отвечая на вопросы любопытных,
„мхи-звукопас“ в синей робе;
а внизу, по пути к Гинкакудзи,
я утонул на мгновенье
в тихой и светлой сфере:
словно упала в источник,
скользнув по мхам и волнам,
голова моя, как монетка с изображением рыбы…
Феникс что-то горланил.
ОДНИМ МИЗИНЦЕМ ДЗИДЗО…
Мы благополучно проспали
утренние фарсы-кёгэн
про гигантского Паука и про двух драчунов-гончаров
в отельчике на Второй Линии в Киото
(где-то рядом жил Блистательный
принц Гэндзи со своей несравненной Мурасаки
лет за тысячу с лишком
до нашего про-пробужденья) –
и покамест Белый Паук
забрасывал липкой
пенополиуретановой паутиной
изумленных зрителей, выбегая из храма –
а затем, не поделив первое место на рынке,
знаменитые гончары из храмовой слободки МибудэрА
стали крушить друг у друга тарелки во славу Будды
(обновленье! проснитесь, сони! пусть ваши мечты
разобьются на счастье!) –
и пока легкие тени на велосипедах
пролетали по тротуарам,
мощеным сибирским камнем, –
друг мой Мотой читал,
что ждет нас сегодня вечером:
„Чудовище Нуё“ и „Гаки-дзумо“.
Заполдень вид наш был от жары таков,
что нас пригласил одинокий сторож
в зал для медитаций
или в просторный дом
„усадьбы настоящего самурая“,
но мы, так и не собираясь
по-настоящему пробуждаться,
пошли не ошуюю, а одесную –
и попали в благожелательно-свирепые руки
распорядителя фарсов.
Пробормотав мне: „Ёроши-ка!?“ – он меня встряс и взъерошил,
попросив подождать немного,
чтоб попасть на лучшие места
(а толпа ухитрялась подсматривать за убиением
Белого Паука – там за него взялись
храбрецы древних дней –
стоя слева под сценой
и безо всяких билетов).
И вот, кёгэн за кёгэном,
до сумерек и заката
я улетел в детство.
Что-то похожее было,
когда я смотрел трехлеткой
в открытом Летнем театре
крымским днем бесконечным
„Волшебные пилюли“ и „Приключенья Кузнечика“.
В опоньских же фарсах, конечно,
всё действительней, и чуднее,
и гораздо страшнее –
и Нуё, помесь совы, змеи,
обезьяны и чёрта,
мешавшее шумом и грохотом спать по ночам
доброму Императору,
неспособному обидеть даже москита,
а также ее убиенье
в ночной чаще, при свете факелов
доблестными самураями
с застывшими лицами-масками –
показалось мне трогательным;
а чуть раньше „реализмом духовным“
повеяло от расправы Нуё
над бедным бонзой,
коего как старца и светоча
послал Император-поэт
утихомирить молитвой поганца.
Лесное чудово, закружась в диком танце,
стало срывать с монаха
одежку за одежкой
в знак его постепенного
умалишенья. И наконец
сорвало с него все, кроме халатика
и повязки на голове. И в таком виде,
дрожа, бонза поплелся к Государю
и более не пришел в себя. Зато как страшно и радостно
было созерцать „Сумо в аду“ –
сам Дзидзо, покровитель детей и странников,
больных, беременных, стариков и тронувшихся умом,
калек и недочеловеков,
спускается в преисподнюю
и разрешает от уз
всех, кто его призывал хотя бы раз в жизни –
адские слуги сперва хохочут
над ним и над его хромой, болящей, не могущей шагу ступить
разнесчастной паствою,
и сам Царь мертвых Яма,
красногривый, в роскошных одеждах
чем-то смахивающий на Ивана Грозного,
предлагает Дзидзо союз – „Или убирайся подобру-поздорову!“
Но сострадательный боддисатва
сперва дарует здоровье
всем связанным, обреченным, томящимся под властию
вечно голодных демонов –
начинаются прыжки, радостные объятия, танцы –
а затем соглашается провести
один-единственный поединок сумо
и, помолившись Небу, Буддам и ангелам рая,
он одним мизинцем
вышвыривает за круг
самого Домовладыку.
Такие мы видели сказки
явнее самой яви…
НЕХАН
А последнее, что меня поразило
в наших скитаньях по Киото –
не Золотой Храм и не Сад Камней храма Рёандзи,
а лавочка торговца самыми что ни на есть настоящими
гравюрками Хокусая, Хиросигэ, Куниёси,
треплющимися снаружи
безыскусственной галереи –
и надпись на двух языках, аглицком и японском:
„Я всегда дома,
к вашим услугам, если только не сплю.
Заходите ко мне всегда,
не надо даже стучаться.
Имя мое вам неизвестно,
но я торгую прекрасным искусством“.
А напротив лавки – Белые врата
Южного храма дзэн. Самого древнего в „Кьёто“
(так на самом деле произносится названье города).
Путь нам туда заказан.
И – странное дело – наша „мыльница“ Canon,
отмыв и отсняв весь мир добела,
умерла, едва я успел снять один раз
видимые, но неподвластные взору и слову
БЕЛЫЕ ВРАТА.